I
* * *
Было время, когда мы боялись людей
и селились, как черти, за печкой.
К нам зима приходила с пучком орхидей,
кружкой супа, домашней аптечкой.
Так и жили, о том толковали, о том
пели песни, о том тосковали,
о прекрасном, о теплом, о чем-то своем,
так мы прятались, так зимовали.
Но однажды очнулись и – черт побери! –
мир вокруг изменился до боли.
Хоть листай словари, хоть пускай пузыри
в орхидеи, да желтофиоли.
И теперь мы не точки в небесном шитье,
а скворцы из кирпичных скворешен –
кто распят на трухлявом рекламном щите,
кто к железной антенне подвешен.
Мы решили поверить во всё до конца
и во всем до конца сомневаться,
в монологе лжеца и сонете слепца.
Может быть, может быть, может статься!
Может быть, я не только пустой человек,
что застигнут внезапной листвою
и глядит, как уходит серебряный век,
может быть, я чего-нибудь стою.
Не по мертвому берегу тризну твори –
по живому, что свищет и тает;
посмотри, кто-то снежные губы твои
с замиранием сердца читает.
* * *
За поволокой стекла,
осознавая бескрылость,
мы дожидались тепла.
Но ничего не случилось.
Это – твое ремесло.
Как же уверую, если
чуда не произошло
и тополя не воскресли?
Я-то пытался и сам –
слепо, своими словами.
Буквы сверял по весам,
стряхивал точки часами.
Тщетно – по-прежнему спит
солнца свеча восковая,
оторопь снежная мнит
будто она – вековая.
Кто же из нас непоэт?
Слышу музы?ку дрянную:
неугомонный сосед
мучает скрипку дверную.
* * *
Скворечник построишь, силок ли,
смотри и лови на лету,
как белые створки биноклей
плывут по туманному льду.
Дрожат на крыле окуляра
пластинка, пистон, поплавок,
как будто на ось капилляра
надет заводной позвонок.
Когда превратились мартышки
в людей и рыбачить ушли,
они собрались на мормышки
ловить золотые нули.
Но это не вышло, поскольку
листва, фонари, облака,
и каждая спелая долька
спешила доплыть до буйка.
Ошибка в звучаньи мурлыка
сложней, чем рассчитывал я:
виною всему не музыка,
а тонкий разлад бытия.
* * *
Послушай голос заводной,
игрушка времени прощальная:
в зеленой книжке записной
ты будешь странница печальная.
Моим сверчкам и паукам
ключей не надо позолоченных.
Они не ходят по рукам,
живут в строеньях заколоченных,
где мой по праву каждый гвоздь,
где дремлет музыка сосновая,
где я их суеверный гость,
усатый нянь и смерть клоповая.
* * *
Музыка погасла наверху. Это неожиданно случилось. Словно меломану-лопуху что-то недоступное открылось. Он на полуслове оборвал пестрых нот невидимую ересь и с тех пор уже не горевал, и остепенился, словно через тонкий слой загадок и ключей, следствий потаенных паутину он увидел в хаосе вещей смыслом осененную картину. В этом состояньи не поют, прячутся, пытаясь все запомнить: этот недоверчивый уют, холод опустелых белых комнат, шепот стекол – что-то о своем, танец запыленного фарфора, стол, обжитый всяческим хламьем, очертанья странного прибора. Музыка ушла сквозь череду дней, сменилась сном и тишиною; если я по лестнице иду, кажется: она еще со мною – помню, раньше каждого жильца провожала – нянька и привратник – и пустые, черствые сердца оплетала, словно виноградник.
* * *
Выхватывает свет движенье запятых,
как будто мертвых птиц – зеленых, золотых,
подхваченных водой, отпущенных домой,
плывущих вслед за мной в последний путь ночной.
Друзья, мои слова сгорают на ветру,
как на войне жилье и горло на пиру.
Я глух и нем, как лист, оставленный волной,
поэтому, гроза, не говори со мной.
Ничьи ладонь и лоб я не умел обжечь,
от холода укрыть, от смерти уберечь.
Мой дом навеки скрыт за дождевой волной.
Благослови меня в последний путь ночной.
II
* * *
Не пиши, если кровь не застыла,
словно костный цветок за спиной,
если дом надвигается с тыла,
чтоб антенной проткнуть жестяной.
Кто по горло не врос в беспорядок
и не тратил летучий песок,
не тянул шоколадных мулаток
за холодный горбатый сосок,
должен спать, потому что от смерти
только сон отличается – там
еще пляшут бумажные черти
по твоим ядовитым следам.
* * *
Нам следует молчать, мой беспокойный друг,
когда крадется пух по краешкам заструг,
а в трубах мойдодыр кастрирует волынку.
Пусть мэтры потрындят, у нас же – нет заслуг,
так выполним завет не писать в акведук
и подставлять под снег надтреснутую крынку.
Из жалости метель отлавливает нас
у станции метро. Разглядывает пас-
порта и говорит: «Пройдемте, нелегалы.»
Ты чувствуешь себя как старый папуас:
конфисковали всё – и бусы, и компас,
и амулет вождя, и шапку из коалы.
Из огненной воды и Огненной земли
сотворены, слова летят, как мотыли,
туда где им гореть отнюдь не на работе:
в камине дурака, где, как ни берегли,
кончается их путь, и если не угли,
то жертвою падут нечаянной зевоте.
* * *
Стихи ушли и больше не вернулись,
как беглые солдаты на войну,
все те, кто настоящие мальчишки,
по бабам разбрелись, по кабакам,
короче, плюнули на эту ересь:
то, что по-настоящему волнует,
ажурная строфа лишь опошлит,
и прослывешь глупцом, а не напишешь -
так трусом, а кому это приятно?
мне – неприятно, потому такие,
как я, молчат – пускай никто не знает
про глупость нашу и про нашу трусость;
стихи ушли и больше не вернулись,
но по другой, совсем простой причине:
им возвращаться некуда – с пропиской
не все у них в порядке, и гражданством,
и мордою, и проч. в таком же духе;
кто хочет разных тонкостей, нюансов,
подробностей, пусть роется в бумагах -
анкетах, справках, выписках, счетах.
Часовщик
Наша честная тайна проста:
мы познали дыханье эпохи,
поднеси к шестеренке уста,
и она шевельнется на вдохе.
Если были пружины мертвы,
мы касались – они оживали,
и секунды, минуты, миры
сквозь холодный металл танцевали.
Но настала другая пора –
нет нужды в нашей тонкой работе.
Табуреточных дел мастера
всех усердней в проворной щедроте.
Боже мой! Этот царственный пот,
эта скорость и эта сноровка.
Каждый – воин, игрок, патриот,
даже в чем-то – под нас маскировка.
Нам бы верная ваша муштра!
Мы – ворье, мы – незваные гости.
В деревянную плоть мастера
не устанут вколачивать гвозди.
Слишком схожи тик-так и тук-тук,
и никто не заметил подмены.
Не вернуть околдованный звук
в наши полные горечью вены.
Я один из последних, сынок.
После нас лишь одни табуретки.
Будь, как зимний цветок, одинок,
но хитрее и проще, чем предки.
Мы цепляемся каждой строкой
за слепые свои шестеренки,
но уходим.
Пускай в мастерской
сочиняют о нас побасенки.
* * *
Мы были раньше, как вода,
круги от камня расходились,
по шелку серого пруда:
мы хохотали и сердились.
Теперь глаголы не в чести,
и действий мы не совершаем,
а только шарим по Сети
и совершенно не мешаем.
Нас только рифма выдает
каким-то страхом бесконтрольным.
Как будто сверху вертолет,
и снайпер лупит по конвойным.
Зима, метель, лиловый след,
ни человека, ни собаки.
Одни сугробы на просвет.
Одни бетонные бараки.