© 2010 Evgeny Nikitin

Выбранное 9.06.2010

* * *

Был он колоколом синевы,
этот город среди лесов и болот.
Бронзовели в парке старые львы,
скомкан, в небе лежал самолет.

Слышали, как города гудят?
Этот глубоко и ровно дышал.
Как за нами, бывает, сверху следят, –
львы летели и самолет лежал.

Не так, чтобы каждый шаг,
совсем не так.
Но в поле зрения плаваешь там и тут.
Толстый мальчишка бросает в фонтан пятак.
Белое солнце над головой несут.

* * *

Она отмечает кончиком сигареты
точки в воздухе, одну за другой.
То ли контуры тыквы, то ли кареты,
то ли ночного зверя – и хвост трубой.

Очевидно, сегодня она понапрасну
ждала чудес, как старухи ждут беду.
Вспыхивают и гаснут
яблоки фонарей в саду.

Слово «сад» – прохладное и простое:
сразу вижу дерево и цветы.
То ли нет никого во тьме, то ли
да-да, нет-нет. Чуть возник – и след простыл.

* * *

Говоришь, бывает, с другим
про зеленый сад,
про закатный дым.
Между тем ты сам виноват.

Между тем ты сам виноват,
что туда тебя не зовут.
И забвения виноград
на уста тебе не кладут.

Даже звать тебя «Виноват».
И зима прядет
много лет подряд
тонкий, как паутина, лед.

* * *

День какой-то не такой:
воздух непрозрачный и сухой,
голоса негромки.
Избегаем шума. Почему?
Окунаем, как фонарики во тьму,
в капучино белые соломки.
Кашляну – и шепот: «Не шуми.
Сигареткой подыми
и на цыпочках давай-ка.
Все пешком сегодня. День такой.
Постарайся не уснуть на Тверской,
словно попрошайка».

* * *

Человек похож на странноприимный дом.
Вот и ты такой. Кто-то приходит-уходит,
кто-то остается надолго, начинает хозяйничать,
покупает люстру с белыми шишечками,
двигает мебель, сверлит в стене дыру,
смотрит сквозь твои зрачки каждый вечер
(ожидая гостей, зажигает свечу и зрачки горят).
Громкая музыка, топот. Жильца выселяют.
Приходят другие странники. Что-то вынюхивают,
а сами пахнут нафталином и старой обидой.
Заводят кошку, она говорит с тобой по ночам.
Однажды
они забираются на чердак и находят твои бумаги
в виде пыльной кучи во мраке, среди
ржавых инструментов, прогнивших досок,
мышеловок, зеленых банок и прочего хлама.
Письма, стихи, документы. Детские рисунки,
дореволюционные газеты, фотографии семьи,
воспоминания первой любви, школьный гербарий.
Все это выносят во двор и устраивают в саду
осенний костер.

* * *

Пока люблю человека – не понимаю, за что.
Проходит. Время тоже проходит.
Иду по старым следам. Кто-то не изменился,
как пиратский фрегат в стеклянном футляре.
Кто-то стал похож на портрет: замершее лицо,
вросшее в холст, суровое, тонко схваченное
кистью старинного мастера. Кто-то умер.
Но зато теперь понимаю, за что любил их.
Вот эта девушка, ее скулы, копна волос –
словно черный огонь, пожирающий мое тело –
вот за что я любил. А страшного старика
за то, как он дирижирует и щелкает пальцами,
читая стихи. А чужого ребенка – за неуклюжую
походку медвежонка. Все осталось по-прежнему.
Не хочу знать, за что я люблю тебя.
За что я люблю тебя?

Зимний пейзаж

Ландшафт представляет собой множество пазух пространства,
их можно ощупывать взглядом, как бугры и провалы мышц
на торсе античной статуи. Есть нечто академическое
в том, как падает свет под углом в 45 градусов,
как легко разложить предметы на простые фигуры,
известные в стереометрии – всякие там цилиндры,
конусы или сферы. Мы с тобою, любимая,
тоже вписаны в этот чертеж. Наши битые локти,
очки и прыщи предсказуемы, наши слова – комментарии,
цифры арабские, римские, по которым другие
смогут нас реконструировать. Будущее спроектировано
так, чтобы не приходилось путаться в неочевидном.
Все, что не концептуально, немедленно упрощается
до безупречной модели. Находит своего потребителя.
И только замысловатый прибор,
замеряющий глубину перспективы –
тысячи линз и колесиков, датчиков, вспыхивающих чуть свет, –
интуитивно чувствует каким-то краем сознания,
как упакованы в полости воздуха
белые спины товарняков.

* * *

Человек бросается вверх, прошибает дно головой.
Он слышит рыб, плывущих сквозь облака.
Глаза их полны такой зябкою синевой:
можно и не понять, что они – река,

река, и ей суждено высохнуть и пропасть:
в этих глазницах будет звенеть трава.
Рыба – корабль небес, в котором любая снасть
часть какого-то нового существа.

А где же здесь человек? А человека нет.
Он летит по реке, лежит на траве.
У него на ладони танцует свет,
колода крапленых карт в его рукаве.

Гадай по руке, пока он еще живой,
пока не уловлен зябкою синевой,
пока он только трепещет на тетиве.
Но вот его тень проносится по траве.

Врата

Кто воздвиг эти стены и в землю впаял фонари, эти окна зажег и раздул паруса площадей, думал здесь разметать серебристые души людей, души бабочек-смертниц, пылающие изнутри. Дуб в артритных ветвях, обтирающих небо листвой, электрический запах и грома раскат горловой: сквозь разломы и сполохи видно – внизу никого. Что ни сделаешь, это заранее будет мертво.
Так растут и поэты. Послушай – внизу никого. Посмотри – обгоревшей травой обмело алтари. Понапрасну потрачены бешенство и мастерство. Уходи, не прощаясь, иные врата отопри.
Пусть там будет тепло, даже если наступит зима, и, в сугробы нырнув, перемигиваются дома; словно старые кости, горячие трубы гудят, половицы скрипят и страницы твои шелестят. Ничего не понятно, но здесь ты хотя бы живешь. Нет гостей, но и ты никого специально не ждешь, а придут – угостишь припасенным тобой, ворчуном,
горьковатым осенним вином.

Кишинёв. Пушкина, 15

Вот мы идём, витрина за витриной,
в дырявую фантомную метель
по кишинёвской улице старинной,
бесформенной, как смятая постель.

Во внешнем беспорядке узнаваем
и контур тела, и его объем.
Наш скомканный квартал необитаем.
Когда-то нас тут видели вдвоём.

Но как бы мы себя не одевали
в следы и складки неба и земли,
в изодранном метельном одеяле
родного дома нет: его снесли.

Где были раньше лестница, веранда —
лишь поверни направо — там сейчас,
как будто горло ржавого гидранта,
провал пространства прорастает в нас.

Мы видим сквозь внезапную воронку
прошедших лет кривые лоскуты,
мы что-то узнаём, бежим вдогонку,
но там одно гуденье темноты.

Вот первый звук, и сон уже расстался
со спящими. Пригрезился чердак?
Да, был чердак. Потом он потерялся.
И я боюсь, что с нами тоже так.

* * *

торопыжка, подожди, поговорим-ка,
покумекаем о том или о сём:
я такой же осторожный невидимка,
только заглянул за окоём.

но не спрашивай, как вещи возникают,
почему они друг с другом говорят,
почему они внезапно замолкают,
в темноту ныряют и горят.

отвернёшься, и уже установилась
между ними переменчивая связь:
если стрелка на часах засуетилась —
белка из ореха родилась.

* * *

Можно с вами, тонкими, поплыву,
будто бы я рядышком, наяву?
Осень в нашем городе, господа,
(у мотива длинная борода).

Сквозь чертополох и древесный сор
струнный не доносится перебор,
только переулками голоса —
колобку нашёптывает лиса.

Если с ними рядышком поплывёшь,
не спугни случайно, не потревожь
их случайных душ — поминальных свеч:
им своим путём суждено истечь.

Застилает дерево небеса,
не листва — червлёные паруса.
Рыбий царь по крышам побрёл на юг,
и ему на юге придёт каюк.

Не губи болезных. Клади, холоп,
белый лёд на белый солёный лоб.
Душ непотревоженных череда
заполняет мёртвые города.

Трын-травой их выкорми на убой,
беленою, лебедью-лабудой.
Их сердец глаголами не разжечь.
Не умеешь вылечить — не калечь.

Переулков пасмурных переплёт,
заплутает в сумраке пешеход.
Можно с вами, тихими, поплыву
к золотому ясеня рукаву?

Осень в нашем городе, господа.
Осень в вашем городе, господа.
Слышите, вы слышите — голоса?..
Мы не слышим более голоса.

Скобки

Я начал замечать: мой добрый друг
становится печальней и прозрачней.
Просвечивают шляпа и сюртук,
и как бы автор ни был близорук,
а в лёгких ясно виден дым табачный.

Не прячет воровато друг лица:
сквозь стенки черепной его коробки
я наблюдаю ветку и птенца,
рекламный щит, прилавок, продавца;
я мысленно беру всё это в скобки.

Он понемножку таял с детских лет,
но — оболочкой, а не сердцевиной.
Вот поистёрлись кожа и скелет,
стопа уже не оставляет след,
но тайна в том, что сердце, сердце видно!

А я, напротив, становлюсь плотней —
булыжник в череде других камней.

* * *

Следи, мой друг, следи за тем, как профиль твой
становится точней и правильней, и строже.
Как нос похож на клюв, а, может быть, башмак
из кожи бычьей или медную подкову.
Вот это упрощение всех черт
и есть примета приближенья к совершенству.
Ещё совсем чуть-чуть, и станешь ты точь в точь,
как оттиски богов и доблестных вождей
с монет старинных — финикийских, римских.
Тогда придёт пора, похожая на сон,
и зеркала завесят чёрной тканью.

* * *

Кто видит наперёд — не раскрывает створок,
и боязно: в саду повис холодный морок.
Все бабки, мамки спят, и пьют опекуны.
Смотри (твои глаза уже отворены),
как тетивой звеним и как ведём весло мы,
как золото кладём в морщины и разломы,
чтоб проступила вязь на сполохах листвы,
на стенах — письмена,
по ткани смерти — швы.
Вращаешься и ты в осенней круговерти,
как тайна, что живёт в сухом её конверте:
касается она центральных, боковых
прожилок лучевых — помалкивай о них.

* * *

На судёнышке утлом,
если вам повезло,
вы увидите утром,
как в метро рассвело.

На граните и стали
не урина — роса.
Вот плакат — Малдер, Скалли.
Телеса, небеса.

Ах, секретные эти
переходы, ходы,
тут пещерного йети
вдоль по шпалам следы.

На ветвях не русалки,
на цепях не коты.
Огонёк зажигалки.
Воровство простоты.

Дети, дяди и дамы
смотрят прямо в глаза,
на иконы реклам и
на зеркал образа.

Я живу на афишке,
как двухмерник иной,
франкенштейн фотовспышки
с типографской душой.

Сквозь подземные воды
возвращайтесь назад.
Надвигаются своды,
наступает закат.

* * *

Я вернулся, но узнать не смог ни улиц,
ни домов, ни лиц прохожих. Все другое.
Там, где раньше было кладбище, сегодня
занесенный снегом парк и пруд стеклянный.
Город за ночь совершенно изменился,
как всегда – но я привыкнуть не способен.
Лишь маршруты электричек постоянны,
лишь подземки переполненные залы
не меняются, когда пробъет двенадцать.
А когда-то были дни неотличимы
друг от друга, словно новые перчатки.
Дождь за окнами и сонные соседи.
И багряная листва на темных ветках.
Я почти забыл об этом, а другие
если помнят, то скрывают друг от друга.

* * *

Всем хороша игра фигурок деревянных:
и музыка, и смерть, и зимняя пора
в угрюмом танце их. Из тополя сухого,
из липы и сосны, ореха или вишни
мерцающие головы и торсы,
похожие на свечи в полутьме.
А где же мастера? Ушли и не вернутся.
И дымкой золотой подёрнут мир вокруг.
Краснодеревщик, часовщик, фонарщик
возникли на пороге, но их лица —
мираж, и вот они исчезли торопливо,
как будто кто-то их убрал с доски.