* * *
Она отмечает кончиком сигареты
точки в воздухе, одну за другой.
То ли контуры тыквы, то ли кареты,
то ли ночного зверя – и хвост трубой.
Очевидно, сегодня она понапрасну
ждала чудес, как старухи ждут беду.
Вспыхивают и гаснут
яблоки фонарей в саду.
Слово «сад» – прохладное и простое:
сразу вижу дерево и цветы.
То ли нет никого во тьме, то ли
да-да, нет-нет. Чуть возник – и след простыл.
* * *
День какой-то не такой:
воздух непрозрачный и сухой,
голоса негромки.
Избегаем шума. Почему?
Окунаем, как фонарики во тьму,
в капучино белые соломки.
Кашляну – и шепот: – Не шуми.
Сигареткой подыми
и на цыпочках давай-ка.
Все пешком сегодня. День такой.
Постарайся
не уснуть
на Тверской,
словно попрошайка.
* * *
Был он колоколом синевы,
этот город среди лесов и болот.
Бронзовели в парке старые львы,
скомкан, в небе лежал самолет.
Слышали, как города гудят?
Этот глубоко и ровно дышал.
Как за нами, бывает, сверху следят, –
львы летели и самолет лежал.
Не так, чтобы каждый шаг,
совсем не так.
Но в поле зрения плаваешь там и тут.
Толстый мальчишка бросает в фонтан пятак.
Белое солнце над головой несут.
* * *
Говоришь, бывает, с другим
про зеленый сад,
про закатный дым.
Между тем ты сам виноват.
Между тем ты сам виноват,
что туда тебя не зовут.
И забвения виноград
на уста тебе не кладут.
Даже звать тебя «Виноват».
И зима прядет
много лет подряд
тонкий, как паутина, лед.
* * *
Однажды я тебя любил.
Любить я, правда, не умел:
я весь холодный был, как лед,
а волос белым был, как мел.
Пока с тобою вместе жил,
я растопил весь этот лед,
я растолок весь этот мел,
поднялся вверх и улетел.
Я улетел и все забыл –
каким я был, каким я стал,
как мел толок и лед топил,
как улетал.
* * *
В тихом городе лето.
Здесь живут старики.
Их столетние кости
легки.
Легче птичьих костей,
тоньше стрелок часов.
Слышно в их голосах
шелестенье лесов.
В жаркий полдень они
на базаре стоят.
Продают ерунду –
скрепки или котят.
* * *
Человек похож на странноприимный дом.
Вот и ты такой. Кто-то приходит-уходит,
кто-то остается надолго, начинает хозяйничать,
покупает люстру с белыми шишечками,
двигает мебель, сверлит в стене дыру,
смотрит сквозь твои зрачки каждый вечер
(ожидая гостей, зажигает свечу и зрачки горят).
Громкая музыка, топот. Жильца выселяют.
Приходят другие странники. Что-то вынюхивают,
а сами пахнут нафталином и старой обидой.
Заводят кошку, она говорит с тобой по ночам.
Однажды
они забираются на чердак и находят твои бумаги
в виде пыльной кучи во мраке, среди
ржавых инструментов, прогнивших досок,
мышеловок, зеленых банок и прочего хлама.
Письма, стихи, документы. Детские рисунки,
дореволюционные газеты, фотографии семьи,
воспоминания первой любви, школьный гербарий.
Все это выносят во двор и устраивают в саду
осенний костер.
* * *
Пока люблю человека – не понимаю, за что.
Проходит. Время тоже проходит.
Иду по старым следам. Кто-то не изменился,
как пиратский фрегат в стеклянном футляре.
Кто-то стал похож на портрет: замершее лицо,
вросшее в холст, суровое, тонко схваченное
кистью старинного мастера. Кто-то умер.
Но зато теперь понимаю, за что любил их.
Вот эта девушка, ее скулы, копна волос –
словно черный огонь, пожирающий мое тело –
вот за что я любил. А страшного старика
за то, как он дирижирует и щелкает пальцами,
читая стихи. А чужого ребенка – за неуклюжую
походку медвежонка. Все осталось по-прежнему.
Не хочу знать, за что я люблю тебя.
За что я люблю тебя?
Зимний пейзаж
Ландшафт представляет собой множество пазух пространства,
их можно ощупывать взглядом, как бугры и провалы мышц
на торсе античной статуи. Есть нечто академическое
в том, как падает свет под углом в 45 градусов,
как легко разложить предметы на простые фигуры,
известные в стереометрии – всякие там цилиндры,
конусы или сферы. Мы с тобою, любимая,
тоже вписаны в этот чертеж. Наши битые локти,
очки и прыщи предсказуемы, наши слова – комментарии,
цифры арабские, римские, по которым другие
смогут нас реконструировать. Будущее спроектировано
так, чтобы не приходилось путаться в неочевидном.
Все, что не концептуально, немедленно упрощается
до безупречной модели. Находит своего потребителя.
И только замысловатый прибор,
замеряющий глубину перспективы –
тысячи линз и колесиков, датчиков, вспыхивающих чуть свет, –
интуитивно чувствует каким-то краем сознания,
как упакованы в полости воздуха
белые спины товарняков.
Скобки
Я начал замечать: мой добрый друг
становится печальней и прозрачней.
Просвечивают шляпа и сюртук,
и как бы автор ни был близорук,
а в лёгких ясно виден дым табачный.
Не прячет воровато друг лица:
сквозь стенки черепной его коробки
я наблюдаю ветку и птенца,
рекламный щит, прилавок, продавца;
я мысленно беру всё это в скобки.
Он понемножку таял с детских лет,
но — оболочкой, а не сердцевиной.
Вот поистёрлись кожа и скелет,
стопа уже не оставляет след,
но тайна в том, что сердце, сердце видно!
А я, напротив, становлюсь плотней —
булыжник в череде других камней.
Кишинёв. Пушкина, 15
Вот мы идём, витрина за витриной,
в дырявую фантомную метель
по кишинёвской улице старинной,
бесформенной, как смятая постель.
Во внешнем беспорядке узнаваем
и контур тела, и его объем.
Наш скомканный квартал необитаем.
Когда-то нас тут видели вдвоём.
Но как бы мы себя не одевали
в следы и складки неба и земли,
в изодранном метельном одеяле
родного дома нет: его снесли.
Где были раньше лестница, веранда —
лишь поверни направо — там сейчас,
как будто горло ржавого гидранта,
провал пространства прорастает в нас.
Мы видим сквозь внезапную воронку
прошедших лет кривые лоскуты,
мы что-то узнаём, бежим вдогонку,
но там одно гуденье темноты.
Вот первый звук, и сон уже расстался
со спящими. Пригрезился чердак?
Да, был чердак. Потом он потерялся.
И я боюсь, что с нами тоже так.
* * *
Однажды я оставил дом и ушел.
С тех пор ни одно место
не сумело стать мне домом.
Тогда я вернулся назад,
но моего дома не было. Он ушел.
С тех пор я ищу свой дом. Брожу по улицам городов,
высматриваю. Не мой ли дом
вон тот, покосившийся,с зеленой верандой?
Похож, но нет. Он чужой.
Быть может, я напрасно ищу его в городах.
Он стоит где-нибудь в глубине бескрайнего леса
(от горизонта до горизонта – лес),
под тяжелым облаком,
в высокой траве.
* * *
На судёнышке утлом,
если вам повезло,
вы увидите утром,
как в метро рассвело.
На граните и стали
не урина — роса.
Вот плакат — Малдер, Скалли.
Телеса, небеса.
Ах, секретные эти
переходы, ходы,
тут пещерного йети
вдоль по шпалам следы.
На ветвях не русалки,
на цепях не коты.
Огонёк зажигалки.
Воровство простоты.
Дети, дяди и дамы
смотрят прямо в глаза,
на иконы реклам и
на зеркал образа.
Я живу на афишке,
как двухмерник иной,
франкенштейн фотовспышки
с типографской душой.
Сквозь подземные воды
возвращайтесь назад.
Надвигаются своды,
наступает закат.
Bedroom suburb
На девятый день
я появился на кладбище.
Дед Женя лежал там же,
где был оставлен.
Он разлагался,
и его тело превращалось
в окружающий ландшафт.
- Ну что,
съездил домой? –
спросил он. – Пока ты
развлекался, у меня была
война с Грузией.
Пришлось
делать операцию.
- Как? Операцию?
- Операцию
по принуждению к миру.
После этого
я немножко умер.
Мы помолчали.
- Здесь постоянная слякоть, -
пожаловался дед. – Третий день
дождь. Землю вокруг меня
размывает. Как ты долетел?
Были проблемы
на границе?
- На въезде меня спросили,
что я собираюсь
делать в России.
- Что ты ответил?
- Я ответил:
«У меня в Москве – отец».
Тогда они потребовали
документ, подтверждающий,
что мое отчество – Сергеевич.
- А свидетельство о рождении? –
спросил дед.
- Утеряно.
- Паспорт отца?
- Он менял паспорт
после второго брака.
Я туда не вписан.
Поэтому-то я здесь:
говорят, что мертвые лица
могут беспрепятственно
находиться на территории России.
Я достал фотоаппарат
и сделал снимок.
Надпись на могиле гласила:
«Никитин Евгений Сергеевич. 1936-2008».
- Теперь буду носить
этот снимок с собой, -
объяснил я. – Пусть думают,
что я умер.
Дед улыбнулся.
Я почувствовал,
как изогнулся
его рот.
Он всегда улыбался
неожиданно и при этом
весь преображался.
Заморосил дождь.
Меня пробрало.
- Ну ладно, ладно.
Давай, иди, -
сказал дед, как бывало.
- Ну пока.
Я пошлепал на вокзал,
утопая в грязи.
Кладбище чем-то напоминает
типовую жилищную застройку
в спальных районах.
Здесь множество людей,
у которых, кроме каменной плиты
и записи в реестре,
нет никаких
дополнительных документов.
Возвращаясь,
я подумал о том,
что сына следует назвать
Сергеем.
* * *
Человек идет по дороге.
Смотрит на дома и ларьки,
на собак неизвестных пород и
на собственные башмаки.
Он читает вывески: «Куртки, шубы»,
«Соки, воды». По аналогии
ожидает вывеску «Зубы»
там, где значится «Стоматология».
Улица заставлена мокрой листвой.
Сквозь нее продираешься так,
словно это культурный слой,
наползающий на башмак.
Человек идет на свидание,
не понимая город вокруг.
Он чувствует страдание от недоедания.
Он влюблен и близорук.
Из кармана торчит уголок зачетки.
Там надо проставить один спецкурс.
Его мысли разбросаны, как ошметки
врагов в Counterstrike Source.
Вырастают кадры в черном и белом:
губы, белый цветок в руке,
подземка вздрагивает всем телом,
электричка заходит в пике,
лица пассажиров испаряются,
уходят в небытие, за край
восприятия. Воспламеняются,
возвращаются. Вспоминай.
Человек снова на дороге.
Смотрит на дома. Ну, дома.
Бродячие доги доедают хот-доги,
брошенные задарма.
Асфальт покрывается гусиной кожей.
Листву уносят в черных мешках.
Человек думает: «Боже,
что же это?» Боже на облаках
отвечает, но грохот поезда заглушает
его речь. Стекла тонко звенят.
Город шепчет, город не повышает
голоса. Но и так верняк.
* * *
Я вернулся, но узнать не смог ни улиц,
ни домов, ни лиц прохожих. Все другое.
Там, где раньше было кладбище, сегодня
занесенный снегом парк и пруд стеклянный.
Город за ночь совершенно изменился,
как всегда – но я привыкнуть не способен.
Лишь маршруты электричек постоянны,
лишь подземки переполненные залы
не меняются, когда пробъет двенадцать.
А когда-то были дни неотличимы
друг от друга, словно новые перчатки.
Дождь за окнами и сонные соседи.
И багряная листва на темных ветках.
Я почти забыл об этом, а другие
если помнят, то скрывают друг от друга.
* * *
Всем хороша игра фигурок деревянных:
и музыка, и смерть, и зимняя пора
в угрюмом танце их. Из тополя сухого,
из липы и сосны, ореха или вишни
мерцающие головы и торсы,
похожие на свечи в полутьме.
А где же мастера? Ушли и не вернутся.
И дымкой золотой подёрнут мир вокруг.
Краснодеревщик, часовщик, фонарщик
возникли на пороге, но их лица —
мираж, и вот они исчезли торопливо,
как будто кто-то их убрал с доски.
* * *
торопыжка, подожди, поговорим-ка,
покумекаем о том или о сём:
я такой же осторожный невидимка,
только заглянул за окоём.
но не спрашивай, как вещи возникают,
почему они друг с другом говорят,
почему они внезапно замолкают,
в темноту ныряют и горят.
отвернёшься, и уже установилась
между ними переменчивая связь:
если стрелка на часах засуетилась —
белка из ореха родилась.
* * *
Кто видит наперёд — не раскрывает створок,
и боязно: в саду повис холодный морок.
Все бабки, мамки спят, и пьют опекуны.
Смотри (твои глаза уже отворены),
как тетивой звеним и как ведём весло мы,
как золото кладём в морщины и разломы,
чтоб проступила вязь на сполохах листвы,
на стенах — письмена,
по ткани смерти — швы.
Вращаешься и ты в осенней круговерти,
как тайна, что живёт в сухом её конверте:
касается она центральных, боковых
прожилок лучевых — помалкивай о них.